Лекция 4. Тирания как симулякр идеального государства. Чем отличается идеал от своей тени?

1984 and bnw

  • Головокружение от диалектики
  • Идеальное государство в тени тирании
  • «1984» или «Дивный новый мир»?

Головокружение от диалектики

Итак, это была тирания. Тирания — поскольку, как было показано в предыдущей лекции, ключевое для большевистской политики различение друга и врага, если осуществлять его на основании марксистско-ленинской теории, не относится к порядку того, что можно знать. Граница между революционным и реакционным, ввиду обусловленности нашего сознания старыми, дореволюционными условиями жизни и призрачности далекого коммунистического будущего, становится тем более зыбкой, что проходит внутри самого субъекта революционной борьбы, разделяя его надвое и делая объективно врагом самому себе. Я настаиваю здесь на этом прибавлении: «объективно». При всей его парадоксальности оно позволяет осмыслять феномен саморазоблачений обвиняемых на московских процессах 1937 года, психологию и — что самое страшное — физиологию которых со всей решительностью, требующейся в таких случаях, не побоялся реконструировать Артур Кестлер в романе «Слепящая тьма». Врагом революции, а значит, и самому себе, является каждый революционер, который сомневается в ее успехе и справедливости. Но в той степени, в какой каждый носитель сознания, «определенного» в значительной его «части» прежним дореволюционным бытием, не может хотя бы раз не усомниться в своей правоте, он оказывается врагом независимо от своей воли и подчас даже вопреки ей. Он может повредить делу революции, не только прямо сопротивляясь ее ходу, но и поспешно забегая вперед. Опасны не только нерешительность, медлительность, но и эйфория, «головокружение от успехов»: слишком большое усердие и поспешность в деле коллективизации оказываются так же реакционны, как и сопротивление ей. Никто не может с легкостью избежать ошибок левого или правого уклона, и поэтому никто не может не сомневаться, но и сомнение — угроза революции. В итоге достаточно лишь определенным образом организовать объективные условия «существования», точнее «содержания», чтобы любой, даже ближайший сподвижник вождя, рано или поздно сам захотел признаться во всем, в чем усматривает его вину партия. Как говорил следователь Глеткин: «Главное — правильно определить физическую конституцию подследственного» [Кестлер А. Слепящая тьма. М., 2011. С. 270].

Вся эта перевернутая пирамида сомнения покоилась, если продолжать верить официальной пропаганде, на острие мудрости высшего руководителя государства, единственно правильным образом интерпретировавшего актуальные «потребности материальной жизни общества» и безошибочно прочитывавшего в них требования текущего исторического момента. Однако что, в свою очередь, может служить гарантиями правоты и непогрешимости лидера коммунистической партии, если таковые не только не обнаруживаются, но скорее даже исключаются принципами той теории, на которой он основывает свои решения? В этом случае безоговорочное признание его авторитета означает приписывание ему неких едва ли не сверхчеловеческих интеллектуальных способностей, доходящее до возведения личности вождя в ранг предмета поклонения. Но если только мы не заинтересованы в создании какого бы то ни было культа личности, мы скорее согласимся с Карлом Поппером в том, что «мы никогда не сможем превзойти других людей своей способностью к рациональной деятельности в том смысле, что никакой уровень развития этой способности не может служить основанием для претензии на власть» [Поппер К. Р. Открытое общество и его враги. М., 1992. Т. 2. С. 262].

Выходит, вождю революционной партии, претендующему на непогрешимость в суждениях и поступках, остается лишь симулировать знание, что, в полном соответствии с платоновским определением, превращает его в тирана, а выстраиваемое им государство — в симулякр государства идеального. Между тем симулякр — это не очевидная иллюзия, не простая противоположность действительности и не явная подделка, но такая подделка, которая выглядит ничуть не хуже, а пожалуй, даже правдоподобнее оригинала. Как свидетельствует наш повседневный культурный опыт, тоталитарная идеология, будучи симуляцией знания, по-прежнему выглядит в глазах многих знанием par excellence, особенно в сравнении с современной «безыдейностью» и «постмодернистской неопределенностью».

Ханна Арендт, пытаясь разрешить загадку магической эффективности тоталитарной идеологии, обратила внимание на признание самого Сталина в том, что сила, подчинявшая сознание ленинской аудитории и позволявшая идеям овладевать массами, проистекала не столько из марксистских идей самих по себе, сколько из логического процесса их развертывания. «Меня пленила та непреодолимая сила логики в речах Ленина, которая несколько сухо, но зато основательно овладевает аудиторией, постепенно электризует ее и потом берет ее в плен, как говорят, без остатка. Я помню, как говорили тогда многие из делегатов: “Логика в речах Ленина — это какие-то всесильные щупальцы, которые охватывают тебя со всех сторон клещами и из объятий которых нет мочи вырваться: либо сдавайся, либо решайся на полный провал”» [Сталин И. В. Сочинения. М., 1947. Т. 6. С. 55]. «Эта насильственно-принудительная логичность, — комментирует Арендт, — по-видимому, имеет своим источником страх самопротиворечия» [Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М., 1996. С. 613]. Достаточно принять глубокомысленную и в то же время предельно простую исходную посылку, задающую всеобщий принцип интерпретации прошлого, настоящего и будущего человечества, как вслед за этим мы оказываемся вынуждены согласиться со всеми неумолимо вытекающими из нее следствиями. Если история — это борьба классов, то в авангарде истории — партия, поставившая эту борьбу в центр своей идеологии. Значит, стратегически, или объективно-исторически, эта партия всегда права. Далее уже все провозглашаемое от ее имени оказывается объективной истиной, которую следует неизбежно признавать, даже если лично для вас это равнозначно самоубийству. Например, «неумолимая» логическая схема, вынуждавшая бывших большевистских лидеров признаваться на публичных показательных процессах 1937 года в самых невероятных преступлениях против партии и народа, в реконструкции Арендт выглядит примерно так: «В данный исторический момент неизбежны определенные преступления. Однако партии плохо известны их конкретные виновники, многочисленные и тщательно скрывающиеся. Однако партия должна продемонстрировать свою силу и сторонникам, и врагам, и колеблющимся, поэтому она призывает вас сыграть роль разоблаченного преступника. Если вы не сознаетесь в преступлениях, отвергая порученную вам роль, вы становитесь реальным врагом партии, и в этом случае вас ожидает тот же конец, что и в случае признания» [См. там же. С. 614].

Данную интерпретацию можно существенно уточнить и дополнить, объяснив тем самым, откуда проистекает исключительная сила тоталитарной, и в частности марксистско-ленинской, идеологии перед лицом любых попыток ее опровержения. Окажет или не окажет логика развертывания тех или иных идей ожидаемое воздействие, казалось бы, зависит от принятия людьми исходных посылок. Однако в случае с марксизмом-ленинизмом решающее значение имеет то, что он задействует «диалектическую логику». Диалектика, как подчеркивал один из ее наиболее убежденных критиков Карл Поппер [См. Поппер К. Р. Что такое диалектика? // Вопросы философии. 1995. № 1. С. 118–138], характеризуется тем, что она отвергает решающее значение закона противоречия, согласно которому из двух противоположных суждений может быть истинным только одно. Диалектика не стремится избавиться от противоречий, а наоборот, ищет и «приветствует» их, объявляя противоречие не только стимулом развития мышления, но и сущностной чертой самой реальности. Это превращает диалектику в разновидность «железобетонного догматизма» (выражение Поппера), нечувствительного к любой критике, которая, с его точки зрения, выступает необходимой негативной стороной его собственной истины. Так диалектическая логика позволяет одерживать верх над оппонентом вне зависимости от того, принимает или отвергает он исходные посылки. Отказываясь признавать, что классовая борьба является универсальным объяснительным принципом для всей предшествующей истории человечества, вы, с точки зрения сторонника исторического материализма, всего лишь выражаете свою реакционную классовую позицию, оказываясь на противоположной стороне противоречия, давно уже выявленного и подлежащего «снятию» по мере практического развертывания социалистического строительства и классовой борьбы. Там, где классовый антагонизм не принимает форму открытого противостояния, он существует в скрытой форме, что обусловлено незрелостью классового самосознания эксплуатируемых. Она рано или поздно преодолевается, вопреки усилиям эксплуататоров, в интересах которых отрицать присутствие в обществе реальных социальных противоречий. Упорствуя в своем непризнании решающей исторической роли классовой борьбы, вы только подтверждаете ограниченность и отсталость вашего мировоззрения, вашу неспособность решительно порвать с «идеями, унаследованными из прошлого». Ваше упорство отнюдь не опровергает марксистскую теорию, а лишь гарантирует, что вскоре в новой обстановке, изменившейся благодаря революционной активности масс, вы будете отправлены «на свалку истории». Поэтому, как сказано в «Манифесте», «обвинения против коммунизма, выдвигаемые с религиозных, философских и вообще идеологических точек зрения, не заслуживают подробного рассмотрения» [Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Т. 4. С. 445].

Диалектика действительно способна внушать страх. Но это не обычное для любой полемической ситуации опасение допустить ошибку на каком-то определенном шаге рассуждения и впасть в противоречие. Напротив, это страх перед лицом способа рассуждения, не только не избегающего самопротиворечивости, но и видящего в ней свое особенное достоинство. По словам Поппера, «слишком часто приходится наблюдать, как диалектики, испытывая логические затруднения, в качестве последнего средства сообщают своим оппонентам, что их критика ошибочна, поскольку основывается на обычной логике, а не на диалектике, и что стоит им только обратиться к диалектике, как они поймут, что замеченные ими в некоторых доводах диалектиков противоречия вполне законны (а именно, законны с диалектической точки зрения)» [Поппер К. Р. Что такое диалектика?]. Перефразируя Хайдеггера, можно сказать, что диалектика внушает не просто страх, а ужас, — ужас перед мыслью как таковой за саму свою способность мыслить. Оперируя противоречиями, мысль способна, конечно, обращаться против самой себя как негативная сила отрицания, но она же способна и развиваться, расти, рассматривая следствия, которые выводятся из принятия той или другой из сторон альтернативы, то есть мысль способна выступать и как позитивная сила утверждения. Она освобождается от противоречия, выходит из него по путеводной нити выводов, которые производятся сочетаниями общих и частных, больших и меньших посылок; она движется по путям, прокладываемым взаимосвязанными утверждениями. «Ценой» такого движения оказывается противоречие, оно в случае успеха не сохраняется. Одним из критериев роста научного знания, признаком прогрессивности новых возникающих теорий, согласно Попперу, служит то, что они изменяют проблему [См. Поппер К. Р. Эволюционная эпистемология // Эволюционная эпистемология и логика социальных наук. Карл Поппер и его критики. М., 2000. С. 58]. Именно это делает отстаиваемый им «метод проб и ошибок» продуктивным, в отличие от «диалектического метода», нацеленного на сохранение противоречия. Диалектическое снятие противоречия не равнозначно его простому отрицанию или упразднению: «оно означает сохранить, удержать и в то же время прекратить, положить конец. <…> Нечто снято лишь постольку, поскольку оно вступило в единство со своей противоположностью…» [Гегель Г. В. Ф. Наука логики. СПб., 2002. С. 92].

Сама знаменитая формулировка определения снятия у Гегеля затрудняет понимание этой процедуры, поскольку и в ней также напрямую задействуется требование мыслить единство противоположностей. Как все-таки две стороны в споре могли бы одновременно и положить конец возникшему между ними противоречию, и сохранить его так, чтобы никому из них не пришлось признать свое поражение? По-видимому, им следует отложить рассмотрение вопроса, вызвавшего их разногласия, и перейти к разбору какого-нибудь другого противоречия, возможно даже как-то связанного с первым. То есть решение дилеммы можно отсрочить, переформулировав ее в других терминах. Именно такое откладывание решения и бесконечная переформулировка проблемы осуществляется, например, в гегелевской «Феноменологии духа», где противоположность между субъектом и объектом лишь представляется — но не преодолевается — во множестве разнообразнейших фигур, смена которых подобна переодеванию актера, занятого в долгом моноспектакле. Он появляется в каждой новой сцене в новом костюме, меняет маски, голоса и манеры, но каждый раз садится перед зеркалом и говорит все об одном и том же: сколь удивительно ему видеть свое отражение. Марксистская материалистическая диалектика заменяет зеркало вторым актером, вступающим с первым в пререкательства, которые периодически перерастают в потасовку, но и в этом случае мы очень скоро понимаем, что никакого существенного развития действие в пьесе не получит, более того, мы начинаем подозревать, что откладывание развязки — это главный и, по-видимому, единственный художественный прием автора «сериала», призванный удерживать наше внимание вечно.

Сохранение противоречия путем затягивания действия и откладывания поисков выхода из затруднений — это довольно грубый прием как в драматургии, так и в философии. В диалектическом снятии лишь симулируется преодоление противоречия, которое, вопреки видимости, только усугубляется на каждом новом витке. Мышление — лабиринт без тупиков, потому что стены в нем — это противоречия, возникающие в качестве альтернатив между двумя или более утверждениями, которые открывают различные направления для хода наших рассуждений. Диалектик же — это джаггернаут, который вместо того, чтобы в поисках выхода из длинного коридора двинуться влево или вправо и попробовать заглянуть за угол, пробивает стену прямо перед собой и, вступив в образовавшийся пролом, обнаруживает себя перед новой стеной, которую он вновь принимается крушить с еще большим остервенением.

Знаменитая сталинская статья в «Правде» от 2 марта 1930 года под названием «Головокружение от успехов: К вопросам колхозного движения», где осуждаются «искривления» линии партии, допущенные в ходе коллективизации некоторыми чрезмерно ретивыми местными руководителями, дает поразительный пример того, как диалектические выкладки Сталина, призванные послужить образцом взвешенной и дальновидной политической мудрости вождя, приобретают значение чего-то прямо противоположного. Бездна цинизма и беспринципности — некая черная дыра мысли, обратившей всю свою негативную силу против собственной способности последовательно утверждать что бы то ни было, — таким начинает видеться «источник» этого текста, особенно когда в словах критики «головотяпских настроений» в партии мы способны расслышать отзвук грядущего 1937 года.

«Вопросы колхозного движения» рассматриваются здесь, как и следовало ожидать, все в тех же координатах левого и правого уклонов, проявившихся на этот раз в ошибочном понимании конкретных мер, которые должны были быть предприняты для «коренного поворота деревни к социализму». Правый реакционный уклон в данном случае заключается, по мысли Сталина, в том, что колхоз понимают как товарищество по совместной обработке земли, где средства производства не подвергаются обобществлению. Но это «уже пройденная ступень колхозного движения». В левый радикальный уклон впадают, когда думают, будто организация колхоза предполагает создание сельскохозяйственной коммуны, где обобществлено не только производство, но и распределение. Но условия для этого «еще не назрели». Правильной же формой крестьянского хозяйства, наиболее целесообразной для решения зерновой проблемы на текущем этапе социалистического строительства, является сельскохозяйственная артель. В ней «обобществлены основные средства производства, главным образом, по зерновому хозяйству: труд, землепользование, машины и прочий инвентарь, рабочий скот, хозяйственные постройки. В ней не обобществляются: приусадебные земли (мелкие огороды, садики), жилые постройки, известная часть молочного скота, мелкий скот, домашняя птица и т. д.» [Сталин И. В. Сочинения. М., 1949. Т. 12. С. 196].

Здесь оказывается, что левый уклон — слишком поспешное введение сельскохозяйственных коммун в тех районах СССР, где объективные и субъективные предпосылки к этому еще не созрели, — на самом деле льет воду на мельницу правого оппортунизма. Преждевременное введение форм хозяйствования, свойственных более зрелым стадиям социалистического строительства, не может не быть насильственным, а потому оно дискредитирует все колхозное движение. «Дразнить крестьянина-колхозника “обобществлением” жилых построек, всего молочного скота, всего мелкого скота, домашней птицы, когда зерновая проблема еще не разрешена, когда артельная форма колхозов еще не закреплена, — разве не ясно, что такая “политика” может быть угодной и выгодной лишь нашим заклятым врагам?» [Там же. С. 197–198]. «Головотяпские упражнения по части обобществления», как заключает Сталин, могли возникнуть лишь на основании «головотяпских настроений» в рядах одной части партии, решившей «Мы все можем!», «Нам все нипочем!» «…У некоторых наших товарищей закружилась голова от успехов, и они лишились на минутку ясности ума и трезвости взгляда» [Там же. С. 199]. В результате был нарушен главный принцип колхозного движения — его добровольность.

Каким образом должен был соблюдаться принцип добровольности в условиях «обострения классовой борьбы по мере строительства социализма», учитывать которые Сталин призывал в своей речи 1928 года? Видимо, во исполнение постановлений ЦК ВКП(б) «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству» от 5 января 1930 года и «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» от 30 января 1930 года, добровольно присоединяясь к политике ликвидации кулачества как класса, кулачество должно было диалектически вступить в борьбу с самим собой и, диалектически же разделившись на три категории, осуществить в отношении себя следующие меры:

«а) первая категория — контрреволюционный кулацкий актив немедленно ликвидировать путем заключения в концлагеря, но останавливаясь в отношении организаторов террористических актов, контрреволюционных выступлений и повстанческих организаций перед применением высшей меры репрессии;

б) вторую категорию должны составить остальные элементы кулацкого актива, особенно из наиболее богатых кулаков и полупомещиков, которые подлежат высылке в отдаленные местности Союза ССР и в пределах данного края в отдаленные районы края;

в) в третью категорию входят оставляемые в пределах района кулаки, которые подлежат расселению на новых отводимых им за пределами колхозных хозяйств участках» [О мероприятиях по ликвидации…].

Во избежание «перегибов» в этой добровольной самоликвидации кулачеству, видимо, надлежало придерживаться следующих установленных ЦК нормативов [Там же]:

«Ориентировочно, в соответствии с данными мест, установить по областям следующее распределение заключаемых в лагеря и подлежащих высылке:

                                               Концлагерь                    Высылка

Средняя Волга                    3 — 4 тыс.                      8 — 10 тыс.

Сев. Кавказ и Дагестан         6 — 8                                20

Украина                                      15                               30 — 35

ЦЧО                                           3 — 5                              10 — 15

Нижняя Волга                        4 — 6                              10 — 12

Белоруссия                              4 — 5                                6 — 7

Урал                                           4 — 5                              10 — 15

Сибирь                                      5 — 6                                 25

Казахстан                                 5 — 6                             10 – 15».

Замечу, что идея диалектического самораскулачивания, пожалуй, не представлялась столь уж абсурдной авторам цитируемого документа, поскольку в числе прочих мер в нем предусмотрена и такая:

«в отношении кулацких семей, выселенных за пределы районов, необходимо в частности иметь в виду возможность их расслоения с противопоставлением — где это возможно — отдельных элементов молодежи остальной части кулаков. При этом следует использовать такие методы, как собирание ими подписки на газеты и литературу, создание библиотек, организация общих столовых и другие культурно-бытовые мероприятия. Считать возможным в некоторых случаях привлечение отдельных групп молодежи к выполнению в порядке добровольчества тех или иных работ для местных советов, для обслуживания бедноты и т. п., а также создание особого вида производственных артелей и с. х. объединений, например, в связи со строительными и мелиоративными работами, а также с облесением, корчевкой леса и т. д.» [Там же.].

О том, насколько разъяснения вождя помогли преодолению противоречий не только в колхозном движении, но и в деле строительства социализма в целом, позволяет судить уже упомянутая в предыдущей лекции речь Сталина 1937 года «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников», а также впервые обнародованный в газете «Труд» 4 июня 1992 года Приказ НКВД от 30 июля 1937 № 00447, преамбула которого гласит:

«Материалами следствия по делам антисоветских формирований устанавливается, что в деревне осело значительное количество бывших кулаков, ранее репрессированных, скрывшихся от репрессий, бежавших из лагерей, ссылки и трудпоселков. Осело много в прошлом репрессированных церковников и сектантов, бывших активных участников антисоветских вооруженных выступлений. Остались почти нетронутыми в деревне значительные кадры антисоветских политических партий (эсеров, грузмеков, дашнаков, муссаватистов, иттихадистов и др.), а также кадры бывших активных участников бандитских восстаний, белых, карателей, репатриантов и т. п.

Часть перечисленных выше элементов, уйдя из деревни в города, проникла на предприятия промышленности, транспорт и на строительства.

Кроме того, в деревне и городе до сих пор еще гнездятся значительные кадры уголовных преступников — скотоконокрадов, воров-рецидивистов, грабителей и др. отбывавших наказание, бежавших из мест заключения и скрывающихся от репрессий. Недостаточность борьбы с этими уголовными контингентами создала для них условия безнаказанности, способствующие их преступной деятельности.

Как установлено, все эти антисоветские элементы являются главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных преступлений, как в колхозах и совхозах, так и на транспорте и в некоторых областях промышленности.

Перед органами государственной безопасности стоит задача — самым беспощадным образом разгромить всю эту банду антисоветских элементов, защитить трудящийся советский народ от их контрреволюционных происков и, наконец, раз и навсегда покончить с их подлой подрывной работой против основ советского государства».

В качестве конкретных мер в отношении теперь уже бывших кулаков и других вредителей на новом этапе социалистического строительства предписывалось следующее:

«Все репрессируемые кулаки, уголовники и др. антисоветские элементы разбиваются на две категории:

а) к первой категории относятся все наиболее враждебные из перечисленных выше элементов. Они подлежат немедленному аресту и, по рассмотрении их дел на тройках, — РАССТРЕЛУ.

б) ко второй категории относятся все остальные менее активные, но все же враждебные элементы. Они подлежат аресту и заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет, а наиболее злостные и социально опасные из них, заключению на те же сроки в тюрьмы по определению тройки» [Там же].

Так «снятие» противоречия между принципом добровольности колхозного движения и принципом обострения классовой борьбы по мере строительства социализма диалектически оборачивается усугублением этого противоречия, «снятие» которого на новом витке требует перехода к «высшей мере репрессии» — таково, по-видимому, окончательное решение вопроса.

Подобного рода диалектика в знаменитой антиутопии Джорджа Оруэлла «1984» получила название «двоемыслие». Возведенное в ранг основного принципа рациональности требование мыслить противоречиями, в каждом случае не абсолютизируя какую-нибудь одну из сторон оппозиции, но утверждая повсюду единство противоположностей, выполняет функцию, аналогичную той, которую Мартин Лютер отводил неисполнимой заповеди «не желай ничего, что у ближнего твоего» [См. Лютер М. О свободе христианина]. Вполне возможно ни разу в жизни не присвоить ничего чужого, но можно ли ни разу не пожелать чего-то, что есть у другого, ни разу не испытать хотя бы самого мимолетного чувства зависти? Давая эту неисполнимую заповедь, Господь, как полагает Лютер, указывает человеку на то, что нельзя только лишь своими силами целиком и полностью заслужить спасение, и если оно и дается кому-либо, то всегда по благодати Божией, как дар. Никто не может исключительно собственными силами стать абсолютно чистым от греха. Предписывая двоемыслие в качестве единственно верного образа мысли, в качестве условия возможности существования всего государства, Старший Брат указывает гражданам оруэлловского «ангсоца», что никто из них не может считать себя чистым перед законом, каждый хотя бы раз в жизни совершил «мыслепреступление», а скорее всего даже вновь и вновь совершает его каждый раз, когда замирает, будто от внезапного головокружения, перед партийными лозунгами, высеченными на фасаде «Министерства правды»:

ВОЙНА — ЭТО МИР

СВОБОДА — ЭТО РАБСТВО

НЕЗНАНИЕ — СИЛА

Идеальное государство в тени тирании

Головокружение перед тоталитарной симуляцией идеального государства усиливается до последнего предела, когда мы замечаем, как грандиозная тень тирании начинает заслонять сам источник света, лишая нас способности отличить «подлинное» государство от его подделки. Главнейшие черты платоновского идеального государства теряют в наших глазах свое великолепие. По правде говоря, они, пожалуй, никогда и не казались нам столь уж блестящими, с самого начала мы смотрели на них не иначе, как через темное стекло тирании.

Главной заботой правителей идеального государства является, как известно, воспитание в гражданах добродетелей, а это в свою очередь предполагает придание некоторой меры совершенства их душам и телам. Отсюда проистекает чрезвычайная важность той сферы, в которой производятся и распространяются основные культурные смыслы и образы. Поэтому «тем, кто блюдет государство, надо принимать все усилия к тому, чтобы от них не укрылась его порча, и прежде всего им надо оберегать государство от нарушающих порядок новшеств в области гимнастического и мусического искусств» [Платон. Государство. 424b]. Правители должны установить «сторожевой пост в области мусического искусства» [Там же. 424d] и зорко следить за тем, чтобы детям рассказывали лишь признанные в государстве правильные мифы. Неправильные же мифы, например поэмы Гомера и Гесиода, надо отбросить: в них среди прочего слишком много говорится о раздорах между богами, что не только нелепо, но и вредно для воспитания, ибо в лице таких богов подает подрастающему поколению дурной пример. Вредное влияние оказывает и то, как представлены у Гомера отношения между богами и людьми: «Когда говорят, что Бог, будучи благим, становится для кого-нибудь источником зла с этим всячески надо бороться… потому что такое утверждение нечестиво, не полезно нам и противоречит самому себе» [Там же. 380b–c]. Вообще из всех видов поэзии следует оставить лишь тот, в котором поэт подражает людям порядочным.

В идеальном государстве цензура распространяется не только на стихи, но и на такой тонкий и многосмысленный предмет, как музыка. «Не разбираюсь я в музыкальных ладах, — признается Сократ, — но ты оставь мне тот, который подобающим образом подражал бы голосу и напеву человека мужественного, находящегося в гуще военных действий и вынужденного преодолевать всевозможные трудности; когда он терпит неудачи, ранен или идет на смерть, или его постигло какое-либо иное несчастье, он стойко, как в строю, переносит свою участь.

Оставь еще и другой музыкальный лад для того, кто в мирное время занят не вынужденной, а добровольной деятельностью, когда он либо в чем-нибудь убеждает — бога ли своими молитвами, человека ли своими наставлениями и увещаниями, или о чем-то просит, или, наоборот, сам внимательно слушает просьбы, наставления и доводы другого человека и потому поступает разумно, не зазнается, но во всем действует рассудительно, с чувством меры и учитывая последствия.

Вот эти оба лада — “вынужденный” и “добровольный” ты и оставь мне: они превосходно подражают голосам людей несчастных, счастливых, рассудительных, мужественных» [Там же. 399a–c].

В конце концов «даже игры наших детей должны как можно больше соответствовать законам, потому что если они становятся беспорядочными и дети не соблюдают правил, невозможно вырастить из них серьезных, законопослушных граждан» [Там же. 424e].

«Сторожевые посты» в области искусства, как известно, были характернейшей чертой советской системы, для которой и литература, и музыка — это политика. Подобно тому, как Платон изгонял из идеального государства исполнителей поэм Гомера и Гесиода, ЦК ВКП(б) выносило постановление о закрытии литературного журнала «Ленинград» и запрете публикации в журнале «Звезда» произведений Зощенко и Ахматовой. Первый «изображает советские порядки и советских людей в уродливо карикатурной форме, клеветнически представляя советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами» [Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) О журналах «Звезда» и «Ленинград» 14 августа 1946 г.]. Вторая же «является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, «искусстве для искусства», не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе» [Там же].

Редакторы, допустившие публикацию антисоветстких по духу произведений Зощенко и Ахматовой, забыли, что «сила советской литературы, самой передовой литературы в мире, состоит в том, что она является литературой, у которой нет и не может быть других интересов, кроме интересов народа, интересов государства. Задача советской литературы состоит в том, чтобы помочь государству правильно воспитать молодежь, ответить на ее запросы, воспитать новое поколение бодрым, верящим в свое дело, не боящимся препятствий, готовым преодолеть всякие препятствия» [Там же].

Аналогичная проблема, — а именно отрыв работников искусства от возросших культурных требований советского народа, — обратила на себя внимание партийного руководства и в области музыки. Вместо того, чтобы развивать реалистическое направление, «основами которого являются признание огромной прогрессивной роли классического наследства, в особенности традиций русской музыкальной школы, использование этого наследства и его дальнейшее развитие, сочетание в музыке высокой содержательности с художественным совершенством музыкальной формы, правдивость и реалистичность музыки, ее глубокая органическая связь с народом и его музыкальным и песенным творчеством, высокое профессиональное мастерство при одновременной простоте и доступности музыкальных произведений» [Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) Об опере «Великая дружба» В. Мурадели 10 февраля 1948 г.], ряд советских композиторов во главе с Прокофьевым, Шостаковичем, Мясковским, Шебалиным работали в чуждом советскому народу формалистическом направлении. Удовлетворяя «извращенные вкусы эстетствующих индивидуалистов», они создавали музыку, характерными признаками которой были «отрицание основных принципов классической музыки, проповедь атональности, диссонанса и дисгармонии, являющихся якобы выражением “прогресса” и “новаторства” в развитии музыкальной формы, отказ от таких важнейших основ музыкального произведения, какой является мелодия, увлечение сумбурными, невропатическими сочетаниями, превращающими музыку в какофонию, в хаотическое нагромождение звуков. Эта музыка сильно отдает духом современной модернистской буржуазной музыки Европы и Америки, отображающей маразм буржуазной культуры, полное отрицание музыкального искусства, его тупик» [Там же].

Коннечно же, партия не могла оставить без критики и попечения «важнейшее из искусств», по определению Ленина, — искусство кино. Например, была подвергнута осуждению режиссура Сергея Эйзенштейна, который в ходе работы над второй серией фильма «Иван Грозный» «обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников Ивана Грозного в виде шайки дегенератов, наподобие американского Ку-Клукс-Клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, — слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета» [Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) О кинофильме «Большая жизнь» 4 сентября 1946 г.].

Трепетное отношение к истории, выражающееся в требовании представлять фигуры и события прошлого в их «истинном» свете, что, как не трудно догадаться, означает в то же самое время «такими, какими они видятся с высоты текущего исторического момента», свойственно правителям идеального государства в не меньшей степени, чем идеологам государства тоталитарного. В романе Оруэлла можно найти впечатляющее описание того, как главный герой Уинстон Смит, бывший сотрудником «Министерства правды» ангсоца, ежедневно по долгу службы переписывал газетные статьи прошлых лет так, чтобы обещания и прогнозы Старшего Брата, данные в прошлом, согласовывались с его последующими заявлениями и каждый раз оказывались в полном соответствии с настоящим. Подчас документы и иные свидетельства «уточнялись» таким образом, что высказывания и поступки некоторых лиц менялись на прямо противоположные, упоминания о некоторых людях вообще исчезали из архивов, а иные никогда не жившие в действительности персонажи вдруг входили в «анналы истории». Хотя кто бы мог в результате всех этих уточнений поручиться за то, что́ является действительной историей и будет таковой завтра?

Не берусь здесь «разоблачать» какие-либо конкретные фальсификации, которые, как сейчас считается, были широко распространены во времена сталинского руководства, поскольку, даже просто приводя пример чего-либо подобного, необходимо подкреплять его большим набором доказательств и внимательно рассматривать альтернативы — это всегда дело отдельных скрупулезных архивных исследований. Нам сейчас важен сам принцип определения исторической «истины», который вполне проявляет себя в той критике, которой был подвергнут фильм Эйзенштейна. «Историческая истина» воспринимается здесь как своего рода «благородный вымысел». Последнее выражение взято мной уже у Платона, который считал мифы одними из наилучших средств воспитания в гражданах преданности своему сословию и всему государству в целом. «Я попытаюсь, — говорит Сократ, — внушить сперва самим правителям и воинам, а затем и остальным гражданам, что то, как мы их воспитывали и взращивали, и все, что они пережили и испытали, как бы привиделось им во сне, а на самом-то деле они тогда находились под землей и вылепливались и взращивались в ее недрах — как сами они, так и их оружие и различное изготовляемое для них снаряжение. Когда же они были совсем закончены, земля, будучи их матерью, произвела их на свет. <…> Хотя все члены государства братья (так скажем мы им, продолжая этот миф), но бог, вылепивший вас, в тех из вас, кто способен править, примешал при рождении золота, и поэтому они наиболее ценны, в помощников их — серебра, железа же и меди — в земледельцев и разных ремесленников. Вы все родственны, но большей частью рождаете себе подобных…» [Платон. Государство. 414d – 415b].

С точки зрения Карла Поппера, выраженная в этом мифе идея естественных различий, обусловливающих распределение граждан по сословиям с неравными правами и обязанностями, — это одна из трех черт платоновской теории справедливости, которые придает всей основанной на ней концепции идеального государства отчетливо тоталитарный характер. В понимании Поппера «гуманистическая теория справедливости выдвигает три основных требования или предложения, а именно: (а) собственно принцип эгалитаризма, т. е. предложение устранить “естественные” привилегии, (b) общий принцип индивидуализма и (с) принцип, в соответствии с которым задача и цель государства — защитить свободу своих граждан» [Поппер К. Р. Открытое общество и его враги. Т. 1. С. 132].

Платон релизует в своем идеальном государстве прямо противоположные принципы. Как мы только что убедились, он настаивает на принципе естественных привилегий, распределяемых правителями, которые причисляют ребенка к тому или иному сословию, наблюдая, «что за примесь имеется в душе детей». Никакие самовольные переходы граждан из одного сословия в другое не допустимы, они объявляются губительным для государства вмешательством не в свое дело [См. Платон. Государство. 433–434].

Принципу индивидуализма, который Платон связывает преимущественно с иррациональными основаниями демократии, в идеальном государстве противостоит принцип холизма или коллективизма в самой радикальной форме: «Может ли быть большее благо, чем то, что связует государство и способствует его единству? <…> А связует его общность удовольствия или скорби, когда чуть ли не все граждане одинаково радуются либо печалятся, если что-нибудь возникает или гибнет» [Там же. 462a–b]. Наилучшее государство «более всего по своему состоянию напоминает отдельного человека. <…> Когда один из граждан такого государства испытывает какое-либо благо или зло, такое государство обязательно, по-моему, скажет, что это его собственное переживание, и все целиком будет вместе с этим гражданином либо радоваться, либо скорбеть» [Там же. 462e].

Наконец, первые два принципа могут быть сведены к третьему, согласно которому задача и цель индивида — сохранить и усилить стабильность государства. Каждого из граждан «надо ставить на то одно дело, к которому у него есть способности, чтобы, занимаясь лишь тем делом, которое ему подобает, каждый представлял бы собою единство, а не множество: так и все государство в целом станет единым, а не множественным» [Там же. 423d].

Если развивать и далее перечисленные соображения, то вслед за Карлом Поппером мы придем к такому взгляду на платоновское идеальное государство, при котором оно окажется совершенно неотличимым от тирании в ее тоталитарных версиях. Попперовское доказательство этого утверждения резюмируется в пяти кратких пунктах: «Я имею в виду следующие основные элементы политической программы Платона:

(A) Строгое разделение на классы, т. е. правящий класс, состоящий из пастухов и сторожевых псов, следует строго отделить от человеческого стада.

(B) Отождествление судьбы государства с судьбой правящего класса. Исключительный интерес к этому классу и его единству. Содействие этому единству, жесткие правила взращивания этого класса и получения им образования. Надзор за интересами членов правящего класса, коллективизация, обобществление этих интересов.

Из этих основных элементов могут быть выведены остальные, например, такие как:

(C) Правящий класс обладает монополией на такие вещи, как военная доблесть и выучка, право на ношение оружия и получение любого рода образования. Однако он совершенно устранен из экономической деятельности и, тем более, не должен зарабатывать деньги.

(D) Вся интеллектуальная деятельность правящего класса должна подвергаться цензуре. Непрерывно должна вестись пропаганда, формирующая сознание представителей этого класса по единому образцу. Все нововведения в образовании, законодательстве и религии следует предотвращать или подавлять.

(E) Государство должно быть самодостаточным. Его целью должна быть экономическая автаркия: ведь иначе правители или будут зависеть от торговцев, или сами станут торговцами. Первая альтернатива подорвала бы их власть, вторая — их единство и стабильность государства.

По-моему, эту программу вполне можно назвать тоталитаристской» [Поппер К. Р. Открытое общество и его враги. Т. 1. С. 124–125].

Не посещало ли нас недумение еще в самом начале знакомства с рассуждениями Платона об идеальном государстве: о какой еще тирании после всего этого он собирается говорить?

«1984» или «Дивный новый мир»?

Построено ли социально-политическое учение Платона на изначально предельно смутном различии, или все дело в нас, живущих после тирании? Сколь странно, что и само идеальное государство со всеми его добродетелями кажется нам лишь симулякром тех форм человеческого существования, которые мы без тени сомнения согласились бы, наконец, признать разумными и справедливыми. Сейчас для нас различие между тоталитарным государством и идеальным государством Платона — это в лучшем случае разница между оруэлловским «ангсоцем» образца 1984 года и «дивным новым миром» Эры Форда из романа Олдоса Хаксли. Несмотря на очевидные различия между нищетой, жестокостью и страхом первого и благоденствием, довольством и счастьем второго, в обоих мирах, как кажется, одинаково не хватает чего-то самого существенного. Причем эту нехватку, пожалуй, не осознают не только правоверные члены этих обществ, но и инакомыслящие, которым в обоих романах отведены главные роли. Мы скорее всего не погибли бы ни в Океании Оруэлла, ни в дивном мире Хаксли, но и не смогли бы обрести себя в них, и ничем не выдавая себя, все же молчаливо ожидали бы перемен.

Чего же здесь не хватает? Лишились ли мы чего-либо, явившись на свет после тирании? Какого человека она воспитывает, что он может передать своим потомкам, и что они могут добавить к доставшемуся им наследству?

Оставьте комментарий